Эльфрида Елинек - Перед закрытой дверью [Die Ausgesperrten ru]
Платья прекрасны, смотреть на них — одна радость, даже с расстояния, на котором в данный момент находится Райнер, и он говорит, что ему совершенно не хочется идти внутрь, потому что снаружи лучше постигаешь общественные формы, ведь при этом воспринимаешь больший фрагмент картины. И все же подобным формам в литературе не место, потому что они уже существуют и их не нужно придумывать, а поэтическое искусство живет исключительно за счет фантазии. Разноцветные пятна, увенчанные женскими головками, есть всего лишь огромные разноцветные пятна, — ни на что иное они не похожи, — пятна выделяются на хрустальном фоне, сверкают украшения, переливаясь, как пена на волне. Райнер глазеет на них со своей позиции, которая, естественно, располагается не на улице, а в парке. Однако и это расположение относительно неестественно, так как данный человек пребывает большей частью во внутренних помещениях, тщательно оберегаемых от улицы и суеты. Там не встретишь плебеев, и стильная обстановка царит у Софи в ее девичьей комнате. «Когда я говорю о девичестве, то именно это и имею в виду, потому что ты еще не стала женщиной, Софи, однако необыкновенная острота ощущений возрастет непомерно, когда ты наконец-то станешь ею, при прямом моем содействии, разумеется. Это будет подобно вспышке, взрыву, но не станет осквернением, что, к сожалению, нередко имеет место среди заурядных людей, когда мужчина дурак дураком, а женщина не так красива, как ты».
Софи никогда не приходило в голову, что тело ее пригодно для занятий чем-либо иным, кроме спорта, такого она никак не предполагала. «Быть может, существует что-то иное, мне пока неизвестное, но что это может быть? Никак не догадаюсь, но уверена, что это что-то ненужное, я не ощущаю, чтобы мне этого недоставало, а значит, и заниматься ничем таким не собираюсь». Впрочем, Софи достаточно часто занимается вещами совершенно ненужными. В комнате ее висят фотографии в рамочках: Софи в трехлетнем возрасте, а здесь ей уже четыре, она в красивых, сшитых с большим вкусом платьицах на собственном земельном участке или на фоне огромных отелей в Сент-Морице. Впечатление безумно эстетическое, она любит рассматривать эти фотографии, ведь от них веет гармонией, которая куда-то ушла, Софи не знает куда, но и не пытается ее вернуть, потому что в последнее время ощущает некоторую потребность в грязи и скверне, что является полной противоположностью гармонии. Грязь должна заявить о себе с большим размахом, ибо все, что предпринимает Софи, должно быть стильным и впечатлять. Уж делать — так делать. Никакого сравнения с мелкотравчатым Райнером-подсвинком, который грязь производит мелкими катышками, да и ту сводит на нет, треща без умолку, покуда распоследняя кучка дерьма не превратится у него в золото, и тогда все это только на помойку годится, кому такая грязь нужна. В виде золота — что от нее проку? Почему бы не вываляться в ней досыта, пока не затошнит, осознанно отказавшись от пресуществления ее в литературу? Достаточно самому знать, что вывалялся в дерьме, разве обязательно сообщать об этом всем и каждому? Может быть, описание грязи для Райнера важнее, чем сама грязь? Скучища какая.
Перед огромными железными воротами, ведущими к огромному унаследованному владению, словно из-под земли, как вспыхнувшее пламя свечи, возникает мать Софи, и к ней бросается толпа народу, царапаясь хилыми коготками в ворота ее капитала, однако нет толпе никакого ответа, так что приходится ей, не солоно хлебавши, убираться прочь. Мать, как могло бы показаться на первый взгляд, вовсе не мучается от абсолютного безделья, она — талантливая ученая-естественница и несказанная красавица, которая реализует себя в своих действиях, что одному удается больше, другому меньше, ей — явно больше, это несомненно. Сидеть дома без дела — этого мало, нужно еще быть ученой женщиной. Ее появление пробуждает в памяти полотно Климта, которое локомотивом курьерского поезда выныривает из темноты на свет. Голубоватый ее силуэт ни в коем случае не задуман как мемориальный памятник, напоминающий о всех тех, кто при нацистах был обречен подохнуть за принадлежащие ей сталелитейные заводы, напротив, задумана она как художественный объект, прекрасное зрелище для непредвзятого наблюдателя; если и возникнет у кого-либо предубеждение, красоту ее все же нельзя не признать, где бы с ней ни столкнулся. Она увещевает Софи вернуться в дом, чтобы та ненароком не простудилась, да и гости хотели бы ее видеть.
— Твоему приятелю можно полакомиться домашним мороженым на кухне, даже если он съест очень много, не беда, приготовлено достаточно.
— Мою любовь тебе купить не удастся, мама.
И матушка с шипением убирается в дом, бросается на кровать и орет в приступе истерики, орет громко, словно животное, которое режут. Самые сведущие люди не в состоянии смягчить припадок, так что присутствующий среди гостей профессор, медицинское светило, дает ей лекарство, чтобы она заснула. Наплевать ей, что полон дом гостей, она немедленно, на этом самом месте убьет себя, раз ее не любит единственная дочь. Супругу достаются плевки и поношения, стоило ему сунуться с вопросом, как она себя чувствует, дело в том, что происходит он из относительно бедной семьи и изучал машиностроение, ради чего его родителям пришлось пойти на ощутимые жертвы. Однако жертвы давно позабыты, родители тоже, осталась только эта всхлипывающая женщина.
Софи приседает, сгибая ноги в коленях, и кругом павлиньего хвоста раскидывает вокруг себя тюлевую юбку. Тюль шуршит тихонько, как будто сгорают крохотные деревянные стружки. При малейшем движении ветерка низ юбки слегка вздымается, потому что ветру есть куда приложить силы, а вот Софи никому такой возможности не предоставляет. Ткань парит в воздухе, обнажая стройные ноги Софи в тончайшей паутинке чулок, очень дорогих, если подумать, как легко они рвутся. Думать о носкости, долговечности чулок, имея перед глазами это матовое мерцание, было бы извращением, и Райнер изо всех сил старается не думать, с него хватает размышлений о недолговечности его лирики. Радости в этом мало, ведь еще многим будущим поколениям предстоит с вниманием читать его строки. Возможно, однако, что они, грядущие поколения, вовсе не станут этого делать, потому и знать их не будут. Софи в задумчивости (неужели она подумала о его стихах, но нет, очевидно, нет) поднимает с земли маленькую острую веточку и проделывает ею дырку в нейлоне, тянет дальше края дыры, и — вж-ж-ик — трещат петли, чулок такой тонкий, почти невидимый для глаза, но понятно, что там, где раньше был чулок, уже вообще ничего нет, он уничтожен. Прекратил свое существование. Ее волосы так блестят, это результат многих сотен прикосновений специальной щетки. Без этих прикосновений не обойтись, как без масла на бутерброде, правда, при условии что не придется вместо масла обойтись дешевым маргарином. Софи полностью разодрала правый чулок, может, под это дело выпросить у нее пару для Анны, думает Райнер, ведь она портит их намеренно, так что починить невозможно, нет, лучше не надо, только не просить.
— Ладно, я пойду в дом, к гостям, тем более что мама снова на весь вечер выбыла из строя. Если они захотят вдруг послушать мои стихи (Софи тоже пишет, но без особого желания), то прочту им по-французски какое-нибудь похабное место из де Сада или из Батая, их это, правда, не шокирует, но позабавить позабавит. Вот Шварценфельс, тот на днях в клубе обложил последними словами своих карточных партнеров и разбил вдребезги кучу бокалов. Он при полном параде бросился прямо на накрытый стол, только осколки полетели. Стерпели, все сошло с рук, хотя это и дурной тон. Шварценфельс — отъявленный enfant terrible, все это признают, ничего не поделаешь. Свинья он. Ездит на «порше», вот бы Райнеру такой, но только не интеллект владельца, цена которого явно невысока.
И сам Райнер далеко не блистает умом, пытаясь засунуть свою немытую голову Софи между ног. Попытка обречена на неудачу: девушка, уже стоящая на прямых ногах, тренированным движением бедра (сайд-степ) отбрасывает его голову, та ударяется о ствол ничего не подозревающей о происходящем ели, сделано все не без умысла, и оттого глухой удар раздается громче, чем надо бы.
— Я люблю тебя, Софи, я хочу сказать, что мне совершенно безразлично все, кроме тебя. Мои лицевые мышцы вздрагивают сейчас самым многострадальным образом лишь для тебя одной. Страданье, однако, есть лишь прелюдия, ибо сейчас я поцелую тебя самым пылким образом, это будет кульминацией. Ты сейчас мягка и податлива, Софи, и мне надо быть грубым и твердым, потому что противоположности притягивают друг друга. Мы очень сильно притягиваем друг друга, и невозможно справиться с этим притяжением.
При очередном порыве ветра купа берез отчаянно стонет, и стон подхватывают две ивы, расположенные на тщательно выверенном расстоянии неподалеку. С пронзительным криком взлетает потревоженная в своем ночном покое птица. В открытом для публики парке покоя не найдешь, а теперь и здесь покой утрачен. Луна, как помешанная, бешено мчится по низкому небу, но на самом-то деле мчатся только облака. Райнер испытующе глядит на луну и что-то произносит на ее счет, ему следует создать такой образ, который еще никому и никогда не приходил в голову, иначе можно было бы просто сказать, что луна серебристым диском повисла на небосводе или что-нибудь в том же духе. Софи говорит, что любовный экстаз есть не что иное, как удовлетворенное тщеславие (цитата из Музиля). Райнер заявляет, что его тщеславие касается лишь искусства, и здесь оно весьма остро проявляется, а в жизни он покончил со всем сразу, и жизнь эта — пропащая потому, что он находится вне общества и его условностей. Его любовь абсолютно свободна от всего, за исключением самой любви. Когда он распахивает лиф ее платья с глубоким вырезом и рассматривает ее грудь, то ощущает, что, увы, все это время стоит в сырой траве и завтра наверняка схватит насморк. Слишком часто подошвы его американских полуботинок укрывали вырезанными из картона стельками, а картон размокает быстро, да и сами подошвы эти не очень прочные; непрочны и подошвы Райнеровых желаний, алчных и постоянно отдирающихся по шву, чтобы выпустить лишний пар.